«Как я терпела свекровь, мужа и ежедневные капли яда до тех пор, пока не поняла — если не выгоню её, исчезну сама, и тогда не спасёт уже ни чай, ни слёзы, ни воспоминания»
— …Я не обязана терпеть твою мать под одной крышей! — всхлипнула я, утирая глаза рукавом, даже не пытаясь скрыть слёзы. — Дима, это уже невыносимо…
Он застыл каменным изваянием в коридоре, у самой двери. Ни звука. Челюсти сведены в привычной гримасе, пальцы побелели от напряжения, сцепленные за спиной. Молчит — и кажется, будто моя речь растворяется в пустоте, не достигая его сознания. Или искусно притворяется. Словно этот спектакль разыгрывается не впервые, не в пятый раз. Как будто мы обречены вечно плыть по заколдованному кругу: его мать — зловещая тень, нависшая над нашим домом, а мои чувства… они пылятся где-то на задворках его души, в дальнем углу бесконечного списка его обязательств.
Я бросила мимолетный взгляд через плечо, стараясь не утонуть в немом укоре, застывшем в его глазах. Кухня вспыхнула передо мной суровым, хмурым ликом Лидии Васильевны. Возникла, словно вызванная из преисподней, бесшумная, но уже властная хозяйка положения. В руках её — увесистый пакет с чем-то тяжёлым. Жестом, словно тараном, прокладывает себе путь: «Посторонись, девица, не заслоняй свет».
— Опять всё из-за неё? — Дима попытался сохранить спокойствие в голосе, но тот предательски сорвался. — Я ведь говорил: это временно. Мамина болезнь — это…
— …Это крест, который должна нести только я? Дим, я не из железа! Каждое утро — как на допросе: с кем говорила, почему банка с вареньем не закручена, почему простынь не идеально выглажена, а главное — почему я вообще имею смелость иметь собственное мнение! Я не…
Голос дрогнул, оборвался. Неожиданно захотелось истерически рассмеяться. Тонкий, надрывный скрип нервов — словно острым осколком металла царапают хрупкое стекло… Или это лишь в моей душе всё звенит и разлетается на осколки?
Из кухни донеслось шарканье тапочек… и её голос, обжигающе ледяной, пропитанный непоколебимой уверенностью в своей правоте:
— Вот и чудненько, Дима! Если жена не желает терпеть — я сама уйду. А то, что родная мать, видите ли, мешает… До чего дожили! В мои-то годы!
И — оглушительный хлопок дверцы холодильника; банка с разносолами обрушилась на пол с таким грохотом, что от испуга подскочил даже флегматичный кот Васька.
Я зажмурилась. В который раз хочется завыть в голос. Зарыться в чьё-то плечо, просто чтобы ощутить: меня действительно слышат, или всё вокруг превратилось в бездушный музей восковых фигур, где движения отточены, слова бессмысленны, а чувства… чувства нужны лишь для украшения. Чужая жизнь, заключенная под стеклянный колпак.
— Ты слышишь меня? — я повернулась к мужу, почти умоляя о понимании.
Он лишь опустил взгляд.
— Если бы ты могла, Наташа, найти в себе силы… — проговорил он вдруг, и в этих словах прозвучало нечто такое, от чего внутри всё сковало льдом.
Я смахнула слёзы и опустилась на пол посреди коридора, обхватив колени руками.
Так начался тот вечер, с которого многое… а может, вообще всё — пошло под откос. Как просто было бы выкрикнуть: «Всё кончено, я ухожу!» — и навсегда захлопнуть за собой дверь. Но когда твоя мама — чужая, но единственная родная для него… Когда ты не просто жена, но и изгой в собственном доме… когда это бесконечное «терпеть» — единственный выход из двух тупиковых ситуаций…
Интересно — много ли таких женщин сейчас, прямо в эту минуту? Скрываются на тёмных кухнях, до изнеможения играют роль «доброй невестки», пока не истощатся все запасы терпения — или уже давно перестали? Рыдают в безмолвные подушки? Пишут гневные послания, которые никогда не решатся отправить? А может, уже научились молчать?
Кому, кроме меня, нужна моя правда?
…Из кухни доносился приглушенный грохот переставляемых банок. Свекровь орудовала веником, демонстративно подметая невидимые хлебные крошки. А я сидела… и вдруг вспомнила: где-то в старых коробках затерялась фотография — мы смеёмся на залитой солнцем веранде, счастливые, беззаботные, красивые, никому ничего не должные.
Такими, наверное, мы с Димой уже больше никогда не будем.
Кажется, время зациклилось, словно карусель, то ли насмехаясь, то ли злорадствуя. Утро неизменно начинается с ворчливого бормотания Лидии Васильевны на кухне, запаха её термоядерного чая, в который она щедро сыплет сахар, так что аж на зубах скрипит. На двери, словно окаменелость, висит её халат – цветастый, с облезлым поясом. А она сама – непрошеная статуя, вечно занятая чем-то «жизненно важным», с маниакальной уверенностью, что без её неусыпного контроля мир рухнет в тартарары. За глаза я прозвала её «старая крепость».
Иногда ком подступает к горлу, и хочется заорать: «Да живи ты уже своей жизнью, а меня оставь в покое!» Но лишь судорожно сжимаю губы. Глоток. Еще глоток. «Ну потерпи, Наташа, все терпят…» – словно заклинание шепчу я себе.
Дима, как правило, уже на работе – сбегает чуть свет, лишь бы не слышать утренних перебранок. Все делим – хлеб, полотенца, даже воздух. Мы словно поселились в коммунальной квартире – по углам, чтобы меньше соприкасаться.
Сегодня у меня выходной. Лето выдалось тягучее, влажное. Сквозь распахнутое окно сочится влажный воздух, напоминающий пар от электрички, мимо которой когда-то, кажется, пронеслась моя юность… Или это просто ностальгия с малиновым вареньем?
– Наташа? – голос Лидии Васильевны, как удар колокола. – Ты не забыла, что сегодня приходит мастер по смесителю? Надо убрать все, чтобы он посуду не задел, ты же знаешь… Вот я сама покажу!
Я невольно морщусь. Трижды за эту неделю она «убирала» сама, а потом долго и красочно жаловалась соседке по телефону, какая я неумеха и как Дима, бедняга, мается с такой бестолковой женой.
– Лидия Васильевна, я уже всё приготовила, – отвечаю, скорее, стенам. – Можете проверить.
Она оглядывает пространство с подозрением, словно ищет диверсию, затем открывает шкаф. Находит: кружка стоит не той стороной! Ах, если бы всему в этой жизни была цена кружке!
– Я привыкла держать ручками на восток. Так вода лучше течёт, – веско изрекает она и удаляется, гордо хлопнув дверью своей комнаты.
Я слышу приглушенный стук. Внутри клокочет – злость, обида, смех и вселенская усталость, намешанные в гремучий коктейль. Почему я здесь чужая?
Хватаю телефон, бессмысленно пролистываю ленту. Натыкаюсь на фотографию – моя мама, сияющая, улыбается в нашем старом саду, яблоки падают прямо в подол её платья. Была бы жива – хоть бы раз дала мудрый совет… Почему у меня нет такой свекрови, как у Ленки? Болтаем обо всем за чашкой кофе, делимся сокровенным, и никто никому не завидует. У каждой своя «родственница с историей», но у Лидии Васильевны – она эпических масштабов.
Когда приходит мастер, Лидия Васильевна преображается – сверкает, словно генералиссимус на параде. Раздает указания, тычет пальцем, сыплет профессиональными терминами. При мне так не командует – словно забывает, на что способна. А с чужими – вовсю развернулась…
– Моя невестка, – вещает она, – девушка мягкая, но хозяйство – не её конек. Всё сама делаю, в её возрасте я уже троих на ноги подняла…
Что я чувствую? Стыд, злость или их причудливый сплав? От стыда хочется провалиться сквозь землю, от злости – рвать и метать. В какой-то момент появляется безумное желание вцепиться ей в плечо, встряхнуть до хруста костей и заорать: «Зачем вы отравляете нашу жизнь? Почему вам так необходимы эти жертвы?» Но язык словно приклеивается к нёбу.
– Мама! – неожиданно появляется Дима. – Может, не будем обсуждать Наташу в присутствии посторонних?
Удивительно, но в его голосе нет ни тени дрожи. Она невозмутимо парирует:
– Я не обсуждаю, я констатирую факты. Люди должны понимать, кто в доме за всё отвечает.
Мастер поспешно ретируется, оставив оба своих пластиковых тапка у двери, словно демаркационную линию.
Вечером Дима робко заглядывает ко мне:
– Извини. Я… не знаю, как мне быть. Мамино сердце…
– А моё? – перебиваю я.
Он умолкает. Неуклюже берет мои руки в свои – но эта ласка похожа на слабый ветер у закрытого окна: ее недостаточно, чтобы согреться.
– Знаешь, Наташ… Мы с тобой… вроде всегда были одной командой. А теперь как-то… разошлись по разным углам?
– Потому что твоя команда – это вы двое, Дим. И я – не капитан.
Он обреченно вздыхает. Я понимаю: всё, что мог, он уже сказал. Впереди – лишь быт и усталость.
Мы сидим в тягостной тишине. Оба знаем: завтра утром всё повторится снова.
Иногда я мечтаю: а что, если рвануть в санаторий, к морю? Оставить Лидию Васильевну наедине с её тарелками – вдруг она поймет, каково это – терять покой? Но я же не чудовище… Или уже становлюсь им?
В эту ночь мне снится, что я снова маленькая. Мама нежно гладит меня по голове – ее руки пахнут свежим хлебом, а не хлоркой, как у свекрови. Мы плывем вдвоем по реке, куда-то в бесконечную даль… и вдруг чей-то холодный голос сбоку: «Ты ничего не сможешь изменить, девочка. Терпи».
Я просыпаюсь в холодном поту. До слуха доносится звук с кухни – опять Лидия Васильевна поднялась раньше петухов. Опять закипает чайник, и вновь ее шаркающие шаги эхом разносятся по коридору.
Сколько можно терпеть, если уже не любишь ни себя, ни мужа, ни это бесконечное «мы»?
У соседки Людмилы Васильевны, кстати, всё иначе. Давно развелась, живет одна с маленьким котом, которого ласково зовет «мужем». Часто зовет меня на чай.
– Ну что, Наташ, у тебя «дружба народов» или уже битва за Сталинград? – смеется она.
– Лучше бы просто фронт без лишних жертв, – отвечаю я.
– Подруга, терпеть – это не про счастье. Это про боязнь перемен. Ты не думай – я свою половину терпела двадцать лет, а потом выгнала и вздохнула первый раз полной грудью.
Я кисло хихикаю – свободной себя не представляю уже очень давно.
Ночью, когда дом погружается в сон, я достаю старую тетрадку и начинаю писать – сама не зная что. Сначала ругаю всё и вся. Потом прошу прощения… У кого – неважно.
«Мама, научи меня быть сильной, но не грубой. Научи меня быть справедливой, но не ходячим краном для чужих жалоб».
– Мам, а можно мне перестать быть хорошей?
Но тетрадка – не советчик. В ней лишь чернила, испачканные слезами, и длинный-длинный список вопросов, на которые не у каждой женщины хватит целой жизни, чтобы ответить…
Терпение — зыбкая почва. Сначала кажется спасением, потом — вязким болотом. А после вдруг осознаешь: оно опутало корнями, держит мёртвой хваткой, потому что ты сам вцепился в трухлявый ствол прошлого.
День начинался обычно, но внутри словно перегорела тонкая нить.
Я стояла у плиты, вяло помешивая овсянку. Лидия Васильевна вошла — не с приветствия, а с ревизии, словно коршун, высматривающий добычу.
— Имей в виду, Наташа, — безапелляционно заявила она с порога, — я вчера в мусоре куриные кости приметила. Надеюсь, ты не транжиришь? Умная хозяйка на три дня готовит, а не на один вечер.
Я судорожно сжала пальцы на ложке, проклиная себя: «Сейчас отвечу – потом изгрызусь изнутри».
— Всё в порядке, — выдавила из себя.
— Надеюсь… Только порядок у каждого свой. Я всегда так дом вела, чтобы комар носа не подточил. А то повыскакивают замуж, а хозяйства – ни в зуб ногой.
— Я стараюсь, Лидия Васильевна, — тихо ответила я, — но мне трудно, когда меня постоянно упрекают.
— А с чего тебе быть трудной? — голос её взлетел до визгливой ноты. — Чего ты вообще хочешь? В нашей семье ныть не принято! Ты свою мать спроси, как она терпела!
Слово за слово – и вот он, долгожданный взрыв… Или роковой шаг в пропасть:
— Мою маму с собой не сравнивайте! – отрезала я, как бритвой. – Я не обязана быть вашей жалкой копией.
Всё. Тишина, словно выстрел в вакууме. Даже её голос, казалось, застыл в изумлении.
— Ах, вот как? — пробормотала она, прожигая взглядом. – Ну, тогда живите без меня. Не люблю неблагодарных.
Стремительно развернувшись, она вылетела из кухни, с грохотом захлопнув дверь своей спальни.
Я осталась стоять одна, дрожащая, словно осенний лист на ветру. Ложка в руке била о край кастрюли, как бешено колотящееся сердце о рёбра. Никогда… никогда я не позволяла себе подобного!
Давящая тишина звенела в ушах.
— Ты права, — услышала я вдруг за спиной.
В дверях стоял Дима, измученный, невыспавшийся.
— Не выдержал… слышал всё, — прошептал он виновато. – Не знаю, что сказать. Может, я и слабак, что не смог найти нужных слов… не смог вовремя провести черту. Но… я боюсь, что с ней случится что-то. А тебя я теряю прямо на глазах.
И мы оба понимали: так больше продолжаться не может.
— Дим, если она останется – уйду я, — вдруг произнесла я, поразившись спокойствию собственного голоса. Ни угроз, ни истерики. Словно с души свалился огромный, неподъёмный камень.
Он молчал. Минута казалась вечностью.
— Если уйдёшь ты… пути назад не будет. Уходя – не возвращаются, — наконец произнёс он с горечью. – Я этого боюсь.
— А я боюсь потерять саму себя, Дима.
Вечером Лидия Васильевна уже собирала вещи. Гремела чемоданом, извергая проклятия в адрес «неблагодарных», погоды, нынешней молодёжи, которая ей и в подмётки не годится. Потом замерла на пороге, обернувшись.
— Только потом не жалуйтесь, дети! — бросила она с вызовом.
Дима вызвал ей такси до сестры в другой город, помог с вещами. Я сидела на кровати, прижав ладони к губам, чтобы сдержать рвущийся наружу крик.
Всё произошло слишком быстро.
Дверь закрылась, словно кто-то выдернул тугую пробку из сосуда. Тишина звенела, обжигала. Пот струился по спине: неужели всё…?
Дима сел рядом, избегая моего взгляда.
— Прости, — тихо произнёс он.
— За что? — я уже не понимала, что во мне преобладает – жалость, стыд или страх.
— За то, что не смог сделать выбор вовремя. За то, что тебе пришлось меня к этому подтолкнуть.
Я плакала. Плакала навзрыд, как ребёнок, почти задыхаясь. От облегчения… и от чувства вины. Она стареет, а мы выставили её за дверь, как ненужную вещь. Или… позволили ей уйти самой.
А, может, бывает и так: отпуская другого, спасаешь себя. Пусть меня осудят сердобольные соседки, а мама, если бы была жива, сказала бы: «Доченька, и ты имеешь право на свою жизнь. Не всем героиням великих драм суждено быть счастливыми…»
Вечером мы с Димой пили безвкусный, остывший чай. Я впервые за долгое время рассказала ему о том, как тяжело мне было каждый день притворяться благодарной. Он слушал, кивал, молчал, а потом сказал:
— Давай начнём всё заново?
Я не ответила. Просто впервые за долгие месяцы – не заплакала.
Наверное, ещё очень долго по утрам я вздрагивала от тишины, ожидая услышать тяжёлые шаги или упрёк, звучащий как назойливый будильник. Но дом молчал. Даже чайник свистел иначе: не требовательно, а с какой-то щемящей печалью, будто и он оплакивал утрату.
Первые недели окутали меня, словно густой туман. Автоматически заходя на кухню, я ловила себя на бессмысленном контроле: всё ли на своих местах, нет ли предательских крошек на столе. Среди ночи вскакивала, мучимая сомнениями – плотно ли закрыта банка с вареньем, правильно ли расставлены кружки? И тут же одёргивала себя: «Всё, хватит! Пора перестать жить в страхе перед чужим укладом».
Дима сначала словно потерял ориентацию, превратившись в рассеянного человека, утратившего что-то важное, но не находящего слов, чтобы об этом поведать. Мы оба изменились, словно пережили тяжёлую болезнь. Заново учились говорить, боялись смеяться в полный голос, опасаясь, что кто-то осудит.
Но дом медленно оттаивал. На столе снова появились мои любимые скатерти с алыми маками – почему-то так нелюбимые Лидией Васильевной. Я включила радио, отыскала старые, забытые мелодии. В окно врывался июль с его внезапными ливнями, дурманящим запахом сирени и зыбкой надеждой на перемены.
Странно… Я представляла, что после ухода свекрови сердце расправится, выстрелит фейерверком счастья. А вместо этого – выжженная пустошь. В душе всё равно гнездилось чувство вины, будто именно я, только я, всё разрушила и предала. Может быть, это пройдёт со временем. А может, и нет. Просто взрослеешь и понимаешь: чужая жизнь навсегда останется частью тебя. Её невозможно вычеркнуть бесследно.
Иногда Дима звонил матери – спрашивал, как она, не нужна ли помощь. Она отвечала сухо, монологами, уверяя, что теперь ей проще: у сестры всё устроено по привычке, никто не перечит. Настоящий хозяйский порядок – всё, как она любит: знакомые запахи, привычные ритмы, тишина и почёт.
Я украдкой слышала эти разговоры, стараясь не вмешиваться. Пусть учится видеть в матери не объект долга, а родного человека.
В доме постепенно зарождалось новое дыхание. Свободное, без надзора, без постоянных экзаменов.
Вдруг всплыло в памяти, как в юности мечтала сама печь хлеб – с хрустящей корочкой, простыми руками, в старой чугунной форме… Почему же столько лет боялась сделать по-своему? Кто меня так запугал? Почему потребовалось дождаться свободы, чтобы просто испечь хлеб?
Первый батон вышел комом – и я рассмеялась! Давно не было так весело от собственной неуклюжести.
Этот смех услышал Дима. Зашёл на кухню, застыл в дверях, а потом подошёл и тихо произнёс:
– Давай учиться жить друг с другом заново? Как будто всё впервые.
Я кивнула и вдруг почувствовала: вот она, настоящая жизнь. Не идеальная, не без ошибок и ран. Но – своя.
Через месяц после отъезда Лидии Васильевны я случайно столкнулась с ней у магазина. Лучше бы эта встреча не состоялась. Она подошла – без улыбки, без объятий – и я снова почувствовала себя маленькой, побитой жизнью школьницей.
– Ну, как ты тут живёшь? – холодно спросила она. – Одна справляешься? Всё по-своему?
Я сдержала дыхание. Давно хотела сказать ей многое. Но сейчас не хотелось ни ругаться, ни оправдываться.
– По-своему. Как умею, – просто ответила я. – Спасибо, что интересуетесь.
Она долго молчала, а потом не выдержала:
– Всё равно я Диму рожала, растила, берегла… А вы вот так! Неважно… Главное, чтобы у тебя совесть осталась чиста.
Я хотела возразить, но промолчала, лишь слегка улыбнулась.
Жизнь продолжалась своим чередом – с дождями, маленькими радостями и простыми хлопотами. С Димой мы учились слушать друг друга, как в первый раз, осторожно, боясь спугнуть хрупкое равновесие. Не всегда получалось гладко, возникали новые ссадины, но теперь это были только наши проблемы.
Я поняла, что прощение – это замкнутый круг. Сначала прощаешь свекровь, потом – мужа… потом – саму себя.
Идеальной любви не существует. Есть только люди, которые выбирают – терпеть, бороться, уходить или остаться. Главное – не предавать себя, даже если все вокруг твердят, что «настоящая женщина должна терпеть».
Иногда, по утрам, когда солнечный квадрат ложится на пол из окна, и я, сидя с чашкой какао, смотрю на плывущие облака, меня посещает мысль: «А вдруг… а если бы я тогда не решилась? Если бы продолжала терпеть? Если бы оставила всё как было…»
Нет. Я бы просто исчезла.
Мне хочется верить, что где-то в этом городе другая женщина тоже найдёт в себе смелость перестать быть «удобной» до самозабвения и не расплачиваться собственной жизнью за чужое спокойствие. И, может быть, однажды напишет мне письмо: «Спасибо… Я тоже смогла».
Пусть у неё и у меня хватит сил однажды сказать: «Я больше не обязана терпеть».
Жизнь течёт своим чередом, всегда сложнее, чем в книгах или на чужих кухнях. Но в любой истории наступает момент, когда необходимо сделать выбор. И порой мудрость заключается не в бесконечном терпении, а в способности отпустить.
И пусть никто не осудит тебя за это.